Конец общности

Культуролог и философ Борис Гройс:

«Сейчас нигде нет единого национального стиля. Думать, что советский стиль в свое время представлял Россию, − иллюзия. Это было время холодной войны, противостояния коммунизма и капитализма в международном масштабе. Русское искусство тогда и советская ситуация в целом были интересны потому, что были связаны с глобальной идеологической борьбой. Этого больше нет. Россия может придумывать все, что угодно, но нет противостояния между существующей в ней системой и системами других стран. Нет тотального раскола, нет глобальной идеологической борьбы. Каждый художник, в конечном счете, будь он английский, перуанский или российский, выставляет только самого себя. Мы живем в эпоху неолиберализма и индивидуализма, когда распадаются все политические и культурные общности. Это эпоха конкуренции всех со всеми, когда и на художника, и на автора смотрят с точки зрения того, как он лично репрезентирует себя в публичном пространстве. Он не представляет ничего, кроме самого себя.

Борис Гройс, фото: www.sanatatak.com

Для меня Павленский, прежде всего, интересен тем, что он возвращает русский акционизм к периоду, который русская культура пропустила. Возвращение к началу перфоманса 60-х и 70-х на Западе, который весь был мазохистическим (Крис Берден, ранние Абрамович и Улай) − это очень интересный ход. Но, конечно, это возвращение происходит в других медиальных условиях, поэтому работы Павленского так зрелищны.

Попытка с помощью искусства создать общность − это ностальгическая практика, характеризующая старшее поколение, которое потеряло коммунизм. Молодое поколение ничего не потеряло, так как выросло в культуре, в которой никто никого не хочет слушать, никто не хочет ни на кого смотреть и где каждый хочет что-то сказать. Я не уверен, что это нигилизм. Каждый сейчас хочет что-то продемонстрировать, это культура селфи, в каком-то смысле. При этом, единственная наша публика − это Google, системы слежения и спецслужбы. То есть люди, которым за это специально платят или которые делают это по долгу службы. Все остальные ничем не интересуются. Современные художники привыкли, что они являются своими собственными зрителями, и процесс искусства все больше превращается в психодраму самосозерцания. Каждое поколение имеет свой визуальный и технологический опыт, опыт производства и восприятия художественных работ. Я думаю, что в таком виде эта проблема существует, вероятно, в России. На Западе ситуация отличается, и граница пролегает по-другому: молодое поколение оказалось больше подвержено влиянию интернета. И, кстати, если вы посмотрите на даты, то увидите совпадение − интернет в современной форме возник как раз после конца холодной войны.

Я думаю, что основной принцип интернета заключается в фрагментации общественного пространства. Сейчас мы наблюдаем последствия краха публичного пространства, сформировавшегося в течение XIX и XX веков. Интернет сейчас − это общение с друзьями в Facebook, подобное дружескому общению в XVIII веке. Но можно попасть и в совершенно другие социальные сети, и тогда мы можем наблюдать всю широту медиального пространства: сайты для незаконной продажи оружия и пропаганды терроризма, порносайты, ресурсы радикальных политических групп. И люди там обсуждают свои проблемы, отличные от наших. Мне кажется, что нет никакой интернет-общности. Интернет и есть конец общности.

Для художника опасно включаться в это технологическое соревнование. Многие мои студенты хотят отстраниться от художественной системы и сделать что-нибудь вроде вирального видео. Но проблема заключается в том, что тогда они вступают в конкуренцию с мощными механизмами распространения, у которых нельзя выиграть. И если вы возьмете список виральных видео, которые получили наибольшую популярность за последние годы, то увидите, что на первом месте это видео с кошками и собаками. А на втором − ограбления или дорожные происшествия. И это все − либо вы должны разбиться на машине, либо вы должны превратиться в собаку или кошку. Иначе неочевидно, как вы можете добиться такой популярности в сети.

Я думаю, это хорошо, что художественная система остается замкнутой в условиях фрагментации общественного пространства. Создается возможность для более свободного и интересного высказывания, которое невозможно на большой арене. Вот вы говорите − междометия. Сейчас все политики говорят междометиями. Потому что вообще ничего нельзя сказать без того, чтобы это кому-то не понравилось. Задача стоит сказать что-то, что не вызвало бы протеста даже у небольшой группы населения. Люди ставят себе оборонительные цели и хотят сказать, чтобы ничего не сказать, никого не задеть, чтобы их высказывание было максимально бессмысленным. Это и есть в каком-то смысле кошки и собаки. Но если вы хотите сделать осмысленное высказывание, то нужно сузить зону его циркуляции. На ее границах оказаться невозможно, потому что у интернета нет центра. Он как бог, согласно классическому средневековому определению, − его центр отсутствует, а границы везде. Мы живем в такой системе, которая является не культурной, а информативной. Потому что культура − это система образования и воспитания, а обмен информацией подобен товарообороту.

Неолиберальное представление о том, что культурные практики состоят в обмене информации, ошибочно. В действительности наши культурные навыки неотчуждаемы и не могут быть пущены в оборот. Вы сидите дома и получаете информацию, что какие-то люди куда-то пошли. Вы информированы, так что больше вам ничего делать не надо. Этого достаточно. Говорят: перед ним открылось зрелище, которое невозможно описать. Ну и не надо, это описание уже само по себе исчерпывающе. Перед вами открылся интернет, который невозможно охватить. Но вы можете закрыть окно браузера. Мы живем в революционную эпоху. И наша действительность по существу фрагментарна, построена на разрыве, а не на продолжении. Вы вспомнили квазибиологическую модель истории искусства, включающую понятие «расцвета» стиля. Макс Нордау примерно тогда же писал об искусстве как об эффекте дегенерации. Все эти рассуждения базируются на экспрессивной модели художественной деятельности − когда художник делает то, что он чувствует и видит. И если, например, Франц Марк рисует лошадей голубыми, то это потому что он дегенерат и действительно так их видит. На самом деле, он видит лошадей такими же, как их видят и все остальные. Решение же нарисовать их голубыми основывается только на проекте: я хочу изображать вещи не такими, какими я их вижу. Понимаете? Если я изображаю лошадей голубыми, то я говорю, что я против вас всех и не хочу с вами иметь ничего общего. И даже если я имею с вами общее, я отказываюсь от этого. Это тактика протеста, это стратегия революции.

А современная эпоха очень травоядна. Она одновременно жестока в общественном плане, но травоядна в культурном. И одно не соответствует другому. На каком-то глубоком уровне есть несоответствие между тем, как люди себя позиционируют культурно, и той реальностью, в которой они находятся. Такое впечатление, что они все время хотят быть позитивными, оптимистичными, любезными, коммуникативными, хотя и ненавидят друг друга. Мне кажется, что больше реализма не помешало бы современной культуре.

Для меня типичным «ботаником» был Ницше. Он практически всегда сидел дома, был болезненным, но тем не менее высказывался жестко. Можно быть жестким не на телесном уровне, как в случае акционизма, а на дискурсивном. Вспомните Гюисманса − сейчас вышел роман «Подчинение» Уэльбека, в котором герой − литературовед, исследователь Гюисманса. Все эти декаденты и ранние авангардисты не были людьми действия, но это не мешало радикализму их высказываний. А сейчас, мне кажется, что люди слишком общительны, в том числе и из–за интернета, который создает иллюзию постоянной коммуникации, ослабляющей ненависть к миру. Почему я много говорю о Ницше? Потому что как раз одиночество, действительно радикальное одиночество порождает возможность и желание обратиться к целому. Именно из этого вырос весь авангард в конце XIX − начале XX века. Из этого ощущения, что есть я и целый мир − и я его признаю или ненавижу. Но сейчас эта воля к тотальному подорвана. Люди думают, что являются только частью мира, говорят о себе вместо того, чтобы говорить о целом. Мои студенты приходят: «Я лучше скажу о себе». И все говорят одно и то же. Это что значит? Что они на самом деле живут в какой-то скрытой идентичности, но не признают ее и стыдятся.

Это в чистом виде эффект неолиберализма и замкнутости человека на себе. Это уже было в конце XIX века − тогда во время первого всплеска либерализма тоже были свободные рынки, свобода передвижения товаров и людей. А еще были селебрити и террор, кстати. Структуры все те же самые, что и сегодня. И тогда большинство людей занимались психоанализом. Когда индивидуума начинают давить, он может сделать только две вещи, в сущности: либо сопротивляться, либо нейтрализовать давление − и по большей части медикаментозно. Я вижу, что все мои студенты, которые и есть пример молодого поколения для меня, перестали ходить к психологам и психоаналитикам. Сейчас психоанализ вымер, осталась лишь фармакология.

Это один путь, другой − как Ницше начать наслаждаться этим состоянием и изучать его. Не приглушать его, а превращать в материал. И неожиданно может выясниться, что если вам этот материал даже и казался индивидуальным, он может срезонировать. Анализ внутренних поражений и постоянной неудовлетворенности − это пиктограмма или текстограмма нашего времени. В пример можно привести скандинавских писателей, которых никто долгое время не знал, а сейчас все читают. В одной из своих последних статей я как раз развиваю мысль, что современный реализм походит на реализм XIX века − это такая же объективная фиксация давления реальности на психику человека. В очень ранней юности я прочитал роман, который бы не стал перечитывать, но который тогда меня потряс. Это «Воспитание чувств» Флобера, где все построено на том, что чувства главного героя отмирают. Этот роман потряс меня своим реализмом, который я понимаю как описание реакций индивидуума на реальность. Маркс очень любил эту литературу, обожал Бальзака и Флобера. Он хорошо описал, как психика при капитализме связана с ощущением фатума. Это было в XIX веке, и отдельные тексты 60-х и 70-х тоже улавливают это чувство фатальности взаимоотношений человека с миром − вроде «Проекта революции в Нью-Йорке» Роб-Грийе.

И это ощущение теперь возвращается с еще большей силой. Фатум интересен тем, что в нем нет морали − наказание в этом случае происходит в отсутствии преступления. Теперь мы вновь сталкиваемся с процессами внекультурными и внеморальными и все время находимся под их атакой. Я думаю, что единственная возможная реакция − это рефлексия, если говорить о художественном творчестве. Политическая, понятно, какая, но говорить о возвращении социализма, мне кажется, еще рано. Люди еще слишком увлечены индивидуализмом: каждый думает про себя, что он стартап, что он способен проявить невероятную по своей мощи изобретательность. Все думают, что ими владеют какие-то креативные энергии, но вскоре все это закончится. Маркс в своих письмах писал о том, как ему действует на нервы литература с социалистической повесткой. Гораздо больше он любил читать Бальзака, который ненавидел всех одинаково и никому не отдавал предпочтения, − потому что у Бальзака не было иллюзий. Остается не только ламентировать, но описывать и анализировать и, конечно, делать это с позиции безысходности. Это единственное, что было и остается наиболее правильным подходом». Отсюда.

This entry was posted in Критика, Общество and tagged , , , , , , , , , . Bookmark the permalink.