Один из первопроходцев московского акционизма, автор знаковых перформансов-провокаций («…УЙ» на Красной площади», «Баррикада», «Против всех») Анатолий Осмоловский рассказывает, чего же все-таки добивалось поколение акционистов девяностых, и почему выходки Петра Павленского – не являются искусством. Беседу вела Наталья Кострова. Цитирую отсюда, в сокращении:
«Когда заговаривают про акционизм, всегда вспоминают вас, Александра Бренера и Олега Кулика. И, наверное, не будет преувеличением сказать, что нынешних акционистов всему-всему научили вы.
Дело не в том, что научили, а в том, что для того, чтобы те или иные действия привлекали внимание и квалифицировались как искусство, необходимо сформированное дискурсивное поле. Поэтому здесь вопрос в том, кто это поле создавал. Я — когда делал уличные акции — работал в абсолютном вакууме. В советском андеграунде не было принято привлекать внимание к собственной деятельности. Поэтому на меня и моих двух друзей Григория Гусарова и Дмитрия Пименова — мы вместе разрабатывали стратегию уличного акционизма — смотрели как на зачумленных. Более того, средства массовой информации не понимали, что мы делаем. И трагически погибший в 1990-е годы Григорий Гусаров — наш, так сказать, менеджер, — обладавший абсолютно бульдожьей хваткой, приходил в «Московский комсомолец» и оставался там до того момента, пока не видел, что информация об акции пошла в печать. Он, собственно говоря, не только информацию в печать пробивал, но и объяснял журналистам, что это такое было. Потому что люди советские — мы ведь начинали еще в СССР — вообще ничего не понимали. Это для нас — людей, которые занимались современным искусством, — акционизм был не то что обыденным, но понятным жанром. А обычный человек понятия не имел, что это. Да и нам самим было понятно только то, как этот жанр действует в профессиональной среде, а вот как он взаимодействует с общественным мнением — этого мы не знали и только начинали исследовать. И если говорить о том, что сделало поколение акционистов 1990-х годов, то верным ответом будет: создало дискурсивную площадку. Но уже тогда нам было абсолютно ясно, что квалификация того или иного действия как искусства совершенно не освобождает от уголовного преследования. Поэтому, если говорить конкретно о Петре Павленском, я считаю необходимым пояснить два важных момента. Наша деятельность — что моя, что Бренера, что Кулика, что Авдея Тер-Оганьяна — была направлена против всех. Иногда даже в буквальном смысле. У нас не было аудитории. Более того, аудиторию мы сознательно от себя отталкивали, потому что основной идеей нашей было ни в коем случае не создавать образ, с которым можно было бы идентифицироваться. Образ должен был быть исключительно негативным. Почему? Потому что: 1) отсутствие аудитории — это подлинная свобода; 2) все механизмы идентификации с художественными образами считались нами глубоко репрессивными и реакционными. Они размагничивают протестные импульсы в человеке. Но это сложная теория. Не буду в нее погружаться.
То есть остаться совсем одному — без сторонников, без друзей?
Абсолютно. И Бренер в этом смысле был самым радикальным, потому что разругался не только со всем художественным сообществом, но даже со мной и ближайшими друзьями и товарищами. Я до такой степени радикальности никогда не доходил. Я пытался сформировать небольшой круг — так сказать, «левую сцену» — и поддерживал отношения между разными людьми, которые этим занимались. Но даже если не понимать «против всех» буквально, все равно: разве образ Кулика — самого из нас приемлемого — не презренный образ? Это же самый низ. Именно в этом и проявляется подлинная левая позиция — иметь смелость заявить: «Я — никто, я — педик, я — негр, я — животное». Да, вот еще важное, что я хотел сказать, — мы же с Павленского с вами начали. У нас был момент: мы всегда пытались избежать уголовного преследования.
А оно могло быть?
Ну, у меня было уголовное преследование за акцию на Красной площади в 91-ом. Понимаете, это важное отличие акционизма 1990-х от акционизма Павленского. Мы старались избежать уголовного преследования. Это было связано не столько с тем, что нежелательно сидеть в тюрьме (хотя и с этим тоже), сколько, прежде всего, с тем, что художественный жест не может оцениваться, если человек попадает в тюрьму. Потому что, когда человек сидит в тюрьме, дистанция между его акцией и, условно говоря, зрителем нарушается. Если человек в тюрьме, о нем невозможно ничего сказать объективно — хорошая его акция была или плохая. Если скажешь, что хорошая, все подумают, что ты ангажирован и пытаешься человека, условно говоря, отмазать или, по крайней мере, дать ему надежду, что он сидит в тюрьме не просто так. А если говоришь, что акция была плохая, то ты человека как бы топишь. И в том, и в ином случае высказывание становится невозможным. Это не моя мысль, а Валерия Подороги, который совершенно верно заметил: про акции 1990-х годов можно было говорить — искусство это, не искусство. А про сегодняшние акции невозможно говорить — искусство это, не искусство, потому что на самом деле это вид специфической политической борьбы. А политическая борьба требует аудитории. Потому что без аудитории борьба абсолютно бессмысленна. Павленский имеет свою аудиторию. Он ее очерчивает в текстах, которые пишет перед каждой своей акцией. Да, это особый вид политической борьбы. И мне трудно судить, что с Павленским дальше произойдет, есть ли шанс у него какой-то. В аудитории — ложь этого акционизма, если его пытаться квалифицировать как искусство.
А ваша история после акции на Красной площади могла плохо закончиться?
Да, могли посадить меня и Гусарова. Но Гусаров, помнится, очень вовремя убежал в Литву. А меня вот схватили. Собственно говоря, вот как все происходило. Была группа «ЭТИ», куда по большому счету входили три человека: я, Гусаров и поэт Дмитрий Пименов. Но были еще, так сказать, активисты, которые время от времени участвовали в разных наших мероприятиях. Какие-то школьные друзья, какие-то анархисты. Так вот. Возникла идея сделать акцию, приуроченную к принятию закона о нравственности. Он вышел за два дня до того, как мы вышли на Красную площадь. Закон этот запрещал ругаться матом в публичных местах. Мы все придумали (выложить телами активистов «…УЙ» на брусчатке), договорились о встрече, но пришли лишь два искусствоведа и один анархист. То есть людей не хватало. А я хотел все сделать…
Не как у «Мухоморов», а крупно.
Да, покрупнее, чем у «Мухоморов», — это уж точно (арт-группа «Мухоморы» 25 марта 1979 года в подмосковном Кускове выложила на снегу усадьбы телами трех человек слово «…УЙ»; акция была задокументирована, что позволило «Мухоморам» впоследствии даже обвинить А. Осмоловского в плагиате).
Вы как-то тренировались перед акцией?
Нет, мы не тренировались. Точнее, мы хотели тренироваться, но люди просто не пришли на встречу. Поэтому мы поехали к памятнику Гоголю, где я агитировал собиравшихся там хиппи принять участие в акции. Три или четыре человека согласились сразу, остальных пришлось уламывать. Но когда мы пришли на Красную площадь, люди одеревенели.
Настолько было страшно?
Конечно. Центральная площадь достаточно жесткого советского государства — даже мне было не особенно весело. Короче, они стояли как вкопанные, и я фактически насильно уложил их на брусчатку и потом только лег сам. Гусаров в это время отвлекал ментов — говорил, что мы тут съемки будем делать, кино, фото, еще что-то. В общем, мы секунд тридцать лежали — едва успели сфотографироваться. Очень быстро прибежала милиция, стала спрашивать, что мы здесь делаем. Мы отвечали: «Геометрические фигуры выкладываем». Они адреса переписали и отпустили. Но вечером ко мне пришел Гусаров и показал фотографию: вот, «Московский комсомолец» готов публиковать, и мы должны дать отмашку — да или нет. Я ответил: «Ну, сделали же — естественно, публикуем». А утром ко мне с обыском приехала милиция, и меня забрали в отделение. Гусаров, надо отдать ему должное, развил интенсивную деятельность по сбору ходатайств от разных людей известных. От Вознесенского, от режиссера Соловьева были бумажки, ПЕН-центр обо мне написал, еще кто-то. Все это продолжалось, по-моему, месяца три, и за неделю до августовских событий мое дело было закрыто за отсутствием состава преступления. А вменялась мне статья 205-я, часть вторая: «хулиганство, произведенное с особым цинизмом и необычайной дерзостью». Под нее обычно подпадали люди, которые либо рецидив совершили, либо дрались с применением кастета или ножа, но никого не убили. От года до пяти. Вообще у меня была такая идея — пойти на суд и сказать все, что я думаю.
А если бы реально посадили — от года до пяти?
Это было бы ужасно. Но мне было 23 года — то есть я вообще юнец по большому счету, — и хотя я все соображал и сильно напрягался, тем не менее планировал судиться. Однако Гусаров меня переубедил. И не только он, а все окружение. Потому что не только тогда, но и сейчас оправдательные приговоры в первой инстанции — это 0,1%. То есть я бы точно сел. Словом, был жуткий стресс.
Это единственный раз, когда тюрьма была настолько близко?
Что касается уголовного преследования — да. Больше такого не было. В 98-ом нас забрали в милицию за баррикады на Большой Никитской. Мы трое суток отсидели, и нам дали административный штраф за несанкционированный пикет. Хотя могли раскрутить на массовые беспорядки — вот сейчас бы точно раскрутили — и посадили бы года на три. А может, и на пять. Я хочу сказать, что момент формального ненарушения Уголовного кодекса был очень важен. И прежде всего для того, чтобы действие зависало, чтобы было непонятно — искусство это или не искусство. Чтобы можно было свободно спорить на эту тему. Без скрытой репрессии ангажированного мнения (в ту или другую сторону). А чтобы действие было неоднозначно квалифицируемо, подвергаться уголовному преследованию, естественно, не рекомендуется. Вот поэтому, кстати, мне так понравилась акция Pussy Riot. Они же вообще сидели ни за что. Они не нарушили Н-И-Ч-Е-Г-О! Они вбежали на солею и спели там песню. Собственно говоря, тут даже административного нарушения нет никакого. В европейской стране за это полагается штраф 400 евро, который, к примеру, взяли с Femen после того, что они в Нотр-Даме устроили (12 февраля 2013 года, на следующий день после объявления об отречении папы римского Бенедикта XVI, активистки группы Femen под видом туристок проникли в неф собора Нотр-Дам и, скинув пальто, начали колотить палками по девяти новым позолоченным колоколам собора Парижской Богоматери; после короткого расследования девушек отпустили, не найдя состава преступления в их действиях). Формально в акции Pussy Riot не было совсем никаких нарушений. А то, что их раскрутили на два года зоны, — это абсолютное злоупотребление режима властью. Что же касается Павленского, то здесь, конечно, нарушения есть.
Подожженная дверь?
Порча государственного имущества. Мне вообще очень сложно представить, что за него вступятся какие-то международные, условно говоря, силы. Потому что, в общем, напасть на офис спецслужб… Думаю, вряд ли это кто-то одобрит. Спецслужбы — они как бы выполняют какую-то роль, необходимую государству.
Это все понятно, но меня — неофита, скажем прямо, — в акции Павленского покорила красота. Согласитесь, что получилось красиво.
Я не знаю. В принципе, Петр выглядит как такой аскет-мученик. То есть все вместе производит достаточно цельное впечатление — вне всякого сомнения. Но я хочу сказать, все-таки искусство, на мой взгляд, должно находиться в режиме эффектной и чрезвычайно веселой игры. И, как я уже говорил, должен быть отключен механизм идентификации с этим жестом. А у Павленского как раз наоборот. Все в нем видят себя. Я считаю это реакционным. Если оценивать как искусство. Но возможным — если оценивать как политическую акцию.
Вот я, читая и слушая рассказы про ваши акции, четко себе когда-то уяснила, что политическими они не были ни разу. Вы экспериментировали, щупали границы искусства, смотрели, где еще искусство, а где уже не оно.
Знаете, сейчас в это сложно, опять же, поверить, но тогда в художественном кругу была стандартная фраза: это уже было. Что бы ты ни сделал, тебе говорили: уже было. Преимущественно это адресовалось молодым людям. Любое действие, которое ты мог бы совершить, уже совершалось. Оно же уже было, значит, оно является историей, а то, что есть история, затекстовано. История — это ведь текст, правильно? И основная наша задача была — произвести что-то, что прорвало бы эту затекстованность. Прорыв был той самой реакцией на кидание условного «говна». «Что это за хулиганство?» А хулиганство — это и есть реальность. Конечно, все это авангардистская ориентация, авангардистский вектор, который всегда осциллирует между реальностью и искусством. И непонятно, что это, — искусство или реальность. Собственно говоря, все наши действия — и «…УЙ» на Красной площади», и разные другие — все это были осцилляции между искусством и жизнью. И как раз мы начали беседу с того, что было создано дискурсивное поле для понимания этих жестов как искусства. А в то время такого поля не было, и многими все это не воспринималось никак.
Давно уже считается, что акционизм — искусство. И никаких проблем по этому поводу нет. Но в том-то и дело, что, когда нет проблем, становится неинтересно. Почему, скажем, Авдей Тер-Оганьян так скептически относится к Павленскому? Именно поэтому: дискурсивное поле — считать акционизм искусством — уже создано. Все ясно. Что Павленский хочет доказать? Что это искусство? Ну да — искусство. И именно по этой причине все это переносится в совершенно другую область — в область политического действия. То есть он играет на повышение. Вот будет реальный срок. Но я уже говорил, что когда получается «хулиганство», то тоже нехорошо.Я считаю, что аскетический путь и жертвенность — это все очень и очень в традиции народовольческого движения. Когда смотришь на Павленского, вспоминается Рахметов. Но — честно хочу сказать — меня перспектива, которая из Рахметова последовала, не очень вдохновляет. Аскетический путь приводит в конечном итоге к сталинизму. Сталин, кстати, был аскетом известным. Что после него осталось? Сапоги, гимнастерка и, говорят, вырезанная картинка из журнала «Огонек», которая была приклеена у него в кабинете. Сталин был аскетом. И большевики все были аскетами. Аскетизм приводит к радикальной дифференциации, что в конечном итоге обязательно приводит к массовым репрессиям. Вот если ты строишь свою жизнь по принципу единой линии, отказываясь от всего лишнего, ты в конце концов и в политике начинаешь так же действовать. Сталин — это аскетический путь российской государственности.
Среди акционистов 90-х, короче говоря, аскетов не было.
Нет, мы были эпикурейцами. Мы все принимали, всему радовались, все должны были попробовать. Веселье должно было быть каждую минуту, девушки, алкоголь, наркотики и… «инъекции осмотрительности» (говоря словами Делеза). Свобода — вот наша основная идея. Считаю путь аскетизма абсолютно репрессивным и преступным.
Сейчас время акционизма? Или, наоборот, лучше будет вообще не высовываться?
Ну, вот такого акционизма, как у Павленского, — аскетического.
А у вас есть идеи насчет каких-то акций?
Да, несколько, и я даже хотел бы их реализовать. Правда, вот постарел. А акционизм — это деятельность молодого человека. Нужно быть, во-первых, в очень хорошей физической форме. Во-вторых, иметь хорошее психическое здоровье. А моя нервная система за семь лет акционизма была целиком раздолбана — я оправлялся лет пять или семь. Стресс безостановочный. Общение с милицией, общение с ФСБ. Меня же вербовали несколько раз — пытались, точнее говоря, завербовать. Чтобы я доносил, сообщал, что в художественных кругах происходит. Происходило это, правда, уже в конце 1990-х, когда мы делали «Против всех партий», или «Против всех». Это был уже не акционизм, а попытка политической кампании. И мы очень быстро попали под колпак ФСБ. У нас была акция на Мавзолее: активисты забегали на трибуну. Я не забегал — я внизу стоял, так как должен был ребят прикрывать в случае, если бы начались какие-то репрессии. А хотелось очень, конечно.
Кстати, когда мы делали «Против всех» во время парламентских выборов, на нас как бы не очень обратили внимание. А во время президентских уже выборов все эти имиджмейкеры так всего пугались, что организовали против нас целую кампанию. Они делали акции и приглашали в качестве спикеров бомжей, которые, собственно, кричали в микрофон: «Я против всех!». Это показывали по телевизору, создав негативный образ тех, кто голосует против всех. Такая вот контракция против нас. Настолько испугались. Только представьте: у нас вообще не было никаких денег, мы вообще ничего собой не представляли, просто — фу! — таракан! Нас раздавить было — ну, я не знаю — плюнуть и растереть. А здесь какие-то ресурсы выделялись, чтобы этого «таракана» замочить.
Ну а что сейчас-то делать?
Честно говоря, у меня сейчас никакого плана нет. Вообще, я думаю, очень важно искусство. Необходимо создать новую форму. Только на новой форме может покоиться новая структура власти. А пока этой новой формы не будет — все время мы вынуждены будем сталкиваться все с той же мерзостью, говоря словами Маркса».